В небольшом здании заводоуправления я быстро нашел отдел кадров. И тут я узнал, что не так уж я необходим заводу. Один мазутный горн уже пущен, он работает нормально и без моей помощи, а два других будут зажжены только месяцев через пять.
— Мы же второе отношение в техникум ваш послали, что планы изменились и мы пока обходимся своими силами, — сказал мне завотделом кадров. Но потом он направил меня к начальнику горнового цеха — пусть найдет временную работу, раз уж я приехал.
Он выписал мне пропуск, и я, оставив чемоданчик в отделе кадров, направился на территорию завода, в горновой цех. Начальник горнового цеха перепоручил меня старшему теплотехнику Злыдневу. Тот сразу же спросил, работал ли я когда-нибудь на фарфоровом заводе.
— Работал на «Трудящемся», — ответил я. — На мазутных и дровяных горнах. На туннельной печи не работал.
— При какой температуре падает зегер-конус номер девять? — спросил вдруг Злыднев.
Я ответил, я это, слава богу, знал. «Подловить меня хочешь?» — подумал я и начал рассказывать ему о режиме обжига, обо всем, что знал по опыту работы и в теории.
— Довольно, довольно, — прервал меня Злыднев. — Вижу, что знаете… Только работы для вас нет, по линии ИТР зачислить не можем. Если хотите поработать без всяких привилегий — есть временное место. У нас один кочегар заболел, с почками у него, в больнице лежит. Хотите заменить его временно?
— Хорошо, — ответил я. Мне совсем не хотелось возвращаться в техникум. Там могут подумать, что я просто словчил.
— Кочегары у нас не только на обжиге работают — предупредил меня Злыднев. — Если недоработка по часам, то и по двору работают.
— Мне бара-бир, — ответил я.
— Что? Что?
— Бара-бир — это значит все равно, — объяснил я. — Это такое азиатское выражение. Короче говоря, я на все согласен.
— Сегодня отдыхайте, а завтра вас оформят. Остановиться можете у Никонова, это горновщик наш. У него и в прошлом году практиканты комнату снимали. С ним и насчет кормежки договоритесь. — И Злыднев подробно объяснил мне, как пройти к этому Никонову.
Вскоре я устраивался в отведенной мне комнатке. Прежде здесь жила дочь хозяев, она уже год как вышла замуж и переехала в районный городок. На стенах комнатки висели самодельные вышивки: ласточка, вьющаяся над кустом сирени; зеленая лягушка, держащая в лапках, как копье, камышинку, — это на фоне большого красного сердца; белый козлик на зеленом лугу, над ним — радужная бабочка. На комоде стояли пустые флаконы от духов, к уголку зеркала была приклеена переводная картинка: букетик фиалок. А в изголовье кровати высилась пирамидка подушек; их было четыре, одна другой меньше. Или, наоборот, одна другой больше. Смотря откуда считать.
Первым делом я раскрыл чемодан и выложил на столик у окна двадцать пачек дешевых папирос «Ракета» и одну пачку дорогих — «Борцы»: она была куплена на всякий случай, для представительства — или «для понта», как тогда говорилось. На видное место я положил бритвенный прибор, поставил флакон с тройным одеколоном. Потом в идеальном порядке разложил взятые с собой учебники. Затем, вынув общую тетрадь, я аккуратно вывел на ее обложке: «МОЯ ЖИЗНЬ И РАБОТА. Ежедневные самоотчеты». Раскрыв тетрадь, я на первой странице четким чертежным курсивом вывел: «Самоотчет №1». Но дальше дело не пошло. Самоотчитываться мне сейчас не хотелось, голова не тем была занята.
Первый раз в жизни мне предстояло жить и спать в «своей» комнате — в комнате, где стоит только одна кровать и где никого, кроме меня, нет. Меня охватило странное чувство свободы и какой-то легкости — и в то же время связанности. Вроде как в бане, когда, раздевшись догола, идешь по предбаннику. Я начал шагать взад-вперед, потом подошел к зеркалу, сморщил нос пятачком, выкатил глаза и оттопырил нижнюю губу — сделал мопсика, как говорилось у нас в детдоме. Потом оглянулся по сторонам. Нет, никто меня не видит, я совсем один. Могу делать мопсика, могу пройтись по полу на руках — никто не увидит. Сняв ботинки, я прилег на постель. Она была узкая, но удивительно мягкая: с толстым матрасом, с вышитым покрывалом поверх ватного одеяла. Я и не заметил, что уснул, даже света не выключил.
Проснулся я ранним утром. Красное большое солнце горело где-то за деревьями. Окно было прорублено так низко, что не то сад казался продолжением комнаты, не то комната продолжением сада. Сугроб под окном, покрывшийся настом от ночного морозца, был блестящ и клюквенно-красен. Соскочив с постели, я побежал в сени и долго мылся из медного рукомойника ледяной водой. Из-за приоткрытой дверки, ведущей в хлев, слышалось добродушное дыханье коровы. Потом оттуда вышел большой рыжий петух и с пристальным дружелюбием уставился на меня. Издалека послышался заводской гудок. В Ленинграде они были уже отменены, и здесь этот резкий, почти не смягченный расстоянием, глухо вибрирующий гуд казался неожиданным и тревожным. Но все обстояло хорошо.
Потом в холодноватой большой комнате хозяйка Мария Степановна поставила на стол большую фарфоровую кружку с молоком — это для меня.
— А что это у вас щека исполосована? — с незлой усмешкой спросила она.
Я встал из-за стола, посмотрелся в зеркало. Действительно, вся щека была в полосах от рубчатой вельветовой куртки.
— Это я в одежде заснул, —объяснил я. —Рука под головой лежала.
Выпив молоко, я увидел на дне кружки неискусное изображение голой женщины. А по ободку шла довольно корявая надпись: «Хочешь видить миня — выпей все до дна».
— Это наши после гражданской войны кустарничали, — пояснила хозяйка, заметив, что я разглядываю кружку. — Завод ничей был, так самосильно один горнишко жгли да вот такие бокалы по рынкам сбывали. Ну а потом дело пошло, потом мы и волховстроевский заказ выполняли, — с некоторой гордостью закончила она.