— Идем, подкинем-ка по десять палок, — сказал Степанов. — А потом вынешь пробу.
Я снова накормил свои топки. Затем взял длинную железную указку с крючком на конце, вроде как у вязальной спицы, и, открыв смотровое отверстие, заглянул в глубь горна. Там, отделенный от меня стеной метровой толщины, в круглой башне, тихими густыми волнами ходил огонь. Он ворочался важно и неторопливо, как зверь в своей берлоге. Колонны обичаек, в которых стоял фарфор, казались почти прозрачными от накала. Шли те часы обжига, когда весь горн должен быть набит огнем, как арбуз мякотью. Железной указкой я подцепил один из фарфоровых стаканчиков с круглой дыркой на боку — пробу — и положил его на цементный пол перед Степановым. Стаканчик сперва был огненно-розовым, невидимые пылинки, садясь на него, вспыхивали мелкими искрами. Потом он потускнел, остыл, стал голубовато-белым. Степанов нагнулся, взял его рукавицей, быстро разбил об пол и посмотрел на излом, — ему нужно было узнать, как спекается масса.
— Идем-ка, подкинем десять палок.
В начале смены мне работалось легко, помогала эта десятиминутная ритмичность. Но за время ученья в техникуме я отвык от работы. К тому же, когда я кочегарил на «Трудящемся», мне редко приходилось дежурить у дровяного горна. И теперь отвычка стала сказываться. Трех часов не прошло — заныли руки, майка под комбинезоном от пота прилипла к телу. Все чаще я бегал к бачку с подсоленной водой. Я пил тепловатую воду, и на время становилось легче, а затем еще больше хотелось пить. Потом пробило уже и комбинезон, он намок. А вот Степанову — тому все было нипочем. Будто и не спеша подбрасывал он «палки» в топку; походка его была неторопливо-легка, на лбу — ни росинки. Он вроде бы и не уставал — высокий, худой, будто зной горнового цеха навсегда вытопил из него жир и накрепко присушил мышцы к костям. Только веки его чуть красноваты и глаза подернуты еле заметной орлиной пленкой, — как это бывает у людей, всю жизнь имеющих дело с огнем. Спокойный, немногоречивый, он нет-нет да и отпускал свои поговорки.
— Кочегар-водохлеб годен только во гроб, — задумчиво сказал он, глядя, как я рукавом комбинезона отираю пот со лба. — Если бы я, как ты, воду хлестал, я бы давно загнулся, а я уже двадцать три года при горне… Ну, пора еще десять палок подкинуть.
Я продолжал бегать пить, жажда меня мучила все больше. Но вот и Степанов пошел к бачку. «Ага! — подумал я. — И тебя пробрало!» Но когда я опять побежал на водопой, то увидал, что кран у бачка отвернут. Остатки воды тихо стекали по табуретке на бетонный пол.
— Вы кран завернуть забыли, — заявил я Степанову.
— Не забыл, — спокойно ответил он. — Это я для того, чтобы ты не пил. Запомни: идешь на работу — выпей три чашки горячего чаю: придешь с работы — выпей две чашки. А у огня не пей, а то не работник будешь.
«Вот ты какой!» — обиделся я и хотел обругать его. Но ругать старшего по работе нельзя. Да и по возрасту он годится мне в отцы. «Бара-бир, все равно воду в бак не вернешь», — подумалось мне. К тому же теперь, когда я знал, что воды нет, мне не так уж хотелось пить.
К концу смены я уже прочно вошел в ритм; усталость я чувствовал, но она не мешала работе, а только заставляла экономить движения. Наконец пришел сменщик, и я отправился в душ. С радостью ощущал я, как теплая вода скользит по телу, как кожа становится гладкой и мягкой.
Потом я перекрыл вентиль горячей воды и стал плясать под холодным душем. Я плясал и, благо никто не услышит, во всю глотку орал:
Пусть череп проломит кастет,
Сегодня люблю, завтра нет!
Сам сатана нальет нам вина.
Ночь для страстей дана!
Таких романсов я знал много и при любых случаях пел их с удовольствием, но это было удовольствие только для себя; едва я начинал петь дома, на Васильевском, ребята сердились и просили замолчать. А здесь я мог голосить сколько угодно. Потом я прервал пение. Я вдруг почувствовал, что под холодной водой тело словно тянется вверх, будто стебель, будто я расту у себя на глазах. На мгновенье в меня вступила такая легкость, какая бывает, когда летаешь во сне. Но тут это было наяву, и вся жизнь была наяву.
Я оделся в домашнее, повесил комбинезон в шкафчик, попрощался со Степановым — ему предстояло дежурить до закрытия горна. Степанов взглянул на толстую книгу «Часовъ-Ярские глины» и сказал:
— Ну, сегодня книг тебе не читать, сегодня спать будешь как колода… В библиотеке взял, у новой библиотекарши?
— Да, — ответил я. — А что?
— Еще один читатель объявился, — не без ехидства молвил Степанов. — Посадить бы туда какую старушку божию, живо бы половина читателей отшилась.
— Ничего, она и сама отшивать их умеет, — заметил мой сменщик Моргунов. — Девушка самостоятельная, к ней не подкатишься.
— А я и не подкатываюсь. Может, у меня в Ленинграде девушек — хоть засыпься.
— Заливай! — буркнул Степанов и, обратясь к Моргунову, сказал: — А ну, подкинем-ка по десять палок!
Теперь я чуть ли не каждый день наведывался в библиотеку. Чтобы был предлог для этого, я брал самые умные и толстые технические книги, но возвращал их не читая. И учебники, взятые из Ленинграда, тоже аккуратной стопкой лежали на месте. Да и «Самоотчет №1» не продвинулся ни на строчку. Зато каждый день перед сном я вытаскивал из-под подушки «Мир приключений» и читал его, пока не слипались глаза.
Когда я заставал Лелю в библиотеке одну, у меня развязывался язык. Я рассказывал ей о себе, о своих друзьях. Иногда я немного привирал. Не в свою пользу, а просто чтоб было интереснее. Леля о себе говорила меньше, однако я уже знал, что после школы она держала в университет на биологический, провалила, затем пошла на чертежные краткосрочные курсы и недолго работала в конструкторском бюро, потом временно устроилась на заводе — здесь ее тетка замужем за главным инженером. Тут ее временно зачислили на должность чертежника-архивариуса, но сразу же перевели в библиотеку: здешняя библиотекарша только что ушла на пенсию. В будущем Леля будет снова держать в университет. Мать ее умерла много лет тому назад, а отец где-то в Сибири, он геолог.