Этой ночью мне плохо спалось. Лежа в одежде на клеенчатом диване, я ворочался и, когда, казалось, уже начинал засыпать, вдруг вздрагивал, будто меня кто-то ударял из темноты. Ночные мысли текли бестолково. Многие из них никакого отношения не имели ни к Леле, ни ко мне, и вообще ни к кому и ни к чему на свете. Иногда всплывала мысль, что когда-нибудь действительно будет война. Та большая война, о которой не раз говорил Володька… Володька редко теперь бывает у нас, он теперь военный курсант. Но, в общем-то, он все такой же, только бросил писать стихи. Может быть, просто некогда?.. Если в Германии произойдет революция, то войны и вовсе не будет. А если Гитлера не свергнут, то война, наверно, все-таки будет. Но это еще не скоро, не скоро… Она будет еще не скоро, но она уже подкрадывается, уже отправляет людей на тот свет поодиночке — вот как Лелиного брата. Он погиб вроде бы и не на войне, а вроде бы и на будущей войне. На войне, которой еще нет.
Утром Леля разбудила меня. Она тронула меня за плечо, и я сразу проснулся и вскочил с дивана. Мне стало стыдно, что не я ее разбудил, а она меня. Леля была аккуратно одета, челочка причесана, лицо блестело от умывания.
— Иди помойся, — сказала она мне. — И будем пить чай… Ты молодец, что протопил печку.
Мы молча позавтракали. Потом я помог Леле надеть пальто и сам надел пальтуган и кепку. Мы уже готовы были выйти на лестницу, но тут Леля вспомнила, что не взяла портфель. Она пошла за ним в свою комнату — и вдруг выбежала оттуда в слезах, громко плача, будто увидала там что-то страшное. Я обнял ее и стал говорить ей сам не помню что, а она все плакала и плакала. Потом немного успокоилась, пошла к крану, умыла глаза, и я проводил ее до ее работы.
В техникум я опоздал, но это сошло. Ничего я, конечно, не объяснял никому, да никто ничего и не спрашивал. Я давно заметил, что если происходит какая-то большая неприятность, то мелкие неприятности расступаются перед ней, добровольно уступают дорогу. Потом они еще возьмут свое.
— Ну, как? — спросил Костя, когда я уселся рядом с ним в аудитории.
— Ничего веселого, — ответил я. — Чего тут поделаешь?..
— Ничего тут не поделаешь, — согласился Костя.
Берег былого постепенно скрывается из памяти, сливается с темным морем забвения. Но минувшие праздники, как маяки, светятся позади — и не гаснут. Конечно, погаснуть и им суждено — но вместе с нами.
К Новому году мы с Костей справили себе костюмы. Ордера на материал нам выделили еще к двадцать третьей годовщине Октября. Косте по жребию достался отрез серого шевиота «прима», мне — темно-синий бостон. И вот двадцать седьмого декабря мы принесли костюмы из мастерской. Пиджаки — с богатырскими ватными плечами; брюки — настоящий Оксфорд, не подкопаешься: они были так широки, что закрывали кончики ботинок. Когда мы облачились во все это и поглядели друг на друга, наша изразцовая комната показалась нам убогой.
— Мы будто иностранцы, — заметил Костя. — Интуристы герр Чухна и мистер Синявый соизволили посетить скромное жилище советских студентов… Но ничего! Общее благосостояние повышается. Через год-другой, когда будем работать по специальности, мы еще не такие клифты и шкары оторвем! Трепещите, кошки-милашки!.. Ты, впрочем, к тому времени уже женишься, тебе не до кошек-милашек будет.
— А ты? Ты, может, еще раньше женишься.
— Ну, не с моим ликом, — не то сердито, не то печально сказал Костя. Он плюхнулся на кровать, вытащил из-под нее гитару и с надрывом запел:
Он юнга, родина его Марсель,
Он обожает шум кабацкой драки,
Он курит трубку, пьет крепчайший эль,
Он любит девушку из Нагасаки.
У ней следы проказы на руках
И шелковая кофта цвета хаки,
И вечерами джигу в кабаках
Танцует девушка из Нагасаки.
Я слушал его не перебивая. Я знал, что про эту девушку из Нагасаки Костя поет в тех случаях, когда ему становится грустно, когда он вспоминает про свои неудачи с интеллигентными девушками, когда он размышляет о том, что прозрачная жизнь все ускользает от него.
Я терпеливо дослушал песню до ее печального конца, где юнга горько плачет, узнав, что пьяный боцман зарезал девушку из Нагасаки.
Костя сунул гитару под кровать, встал, подошел к зеркалу — и отвернулся от него. Зеркало было маленькое. Костя в нем видел только свое лицо, а не костюм. А ведь лицом-то своим он и был недоволен.
— Пойдем к тете Ыре, — предложил я. — Посмотримся в трюмо.
Хоть тетя Ыра жила бедновато, но у нее имелось самое большое в квартире зеркало. Правда, левый нижний угол у него был отбит.
— Ой, и модные ребята вы стали! — заявила тетя Ыра, оглядев нас. — Я помню, парни узенькие брюки носили, в трубочку, чем ужее — тем моднее, а нынче чем ширше — тем красивше… Теперь вы, ребята, модностью на пять лет запаслись. Носить вам не переносить.
Она быстро-быстро извлекла из-за иконы, висевшей в красном углу, какую-то мензурку из дымчатого стекла. Потом сизым, наверное, голубиным, пером, торчавшим из мензурки, быстро-быстро побрызгала на наши пиджаки какой-то прозрачной жидкостью.
— Это святая вода, — пояснила она. — Это чтоб обновки ваши хорошо носились, это чтоб бесы вас в них не захороводили.
— Мы же неверующие, — сказал Костя. — Мы просвещенные атеисты, святая вода нас не интересует. Нам бы чего покрепче.
— У меня и другая вода есть, — подмигнула тетя Ыра. — Сейчас спрыски устроим.
Она выдвинула ящик обшарпанного комода и вытащила оттуда поллитровку горькой и три стопочки из толстого зеленого стекла. Потом повернулась к подоконнику и перенесла оттуда на стол тарелку с ливерно-гороховой колбасой — неофициально колбаса эта в те годы называлась мюнхенской.