— Эта та самая бутылка, которая предназначалась для твоей головы, — объявил Костя, когда тетя Ыра вышла. — Теперь пусть она ударит нам в головы через наши желудки.
— Нет, Костя, я пить не буду. С этим делом кончено. Давай спрячем ее до какого-нибудь важного момента. Например, до твоей свадьбы. Спрячем и вроде как бы забудем, а потом вытащим и разопьем. И вспомним этот Новый год.
— Идея не нова, по этому же принципу американцы закопали в землю Бомбу времени на Чикагской выставке. Ее должны вырыть через сто лет. Бутылке твоей до моего бракосочетания придется пролежать не меньше.
Я раскрыл двери шкафа и стал рыться в хламе, который валялся на нижней полке. Выискав несколько рваных носков — тут были и Гришкины, и Костины, и Володькины, и мои, — я старательно, плотно, в несколько слоев натянул их на «Ливадию». Потом придвинул к печке стол, на стол взгромоздил два стула, а на стулья табуретку. Я влез на это сооружение, и Костя подал мне бутылку. Я положил ее на верх нашей печки, под фигурные изразцы, украшавшие ее вершину. Здесь, на кирпичной площадочке, огражденной изразцами, валялось много пустых банок из-под сгущенного молока и много хлебных огрызков и корок — Володькина работа. Пахло пылью, она лежала плотным слоем.
— Все кончено, — сказал я, спустившись вниз. — Бомба времени заложена. Счастливая любовь не состоялась… Костя, а может, все-таки сходить мне к Леле? Вдруг она эту бутылку не просто так принесла? — Я представил себе, как она идет одна по ночному городу, чтобы вручить мне эту чертову «Ливадию».
— Не унижайся! — строго ответил Костя. — Ты, к примеру, пошел в гости, а тебе там набили морду и спустили с лестницы так, что кепка с головы слетела. Потом подобрали кепку и принесли тебе на квартиру, чтобы швырнуть ее тебе в физиономию, но не застали тебя дома. А ты на основании принесенной кепки хочешь идти к набившим тебе морду со словами благодарности. Вот твоя логика! Логика раба и холуя! Логика не советского детдомовца, а дореволюционной приютской крысы!.. Мобилизуй свою гордость! Перековывайся! Сжигай мосты! Погружайся в бытие!
Костя, хлопнув дверью, пошел на кухню, а я призадумался над его словами. Да, тут он прав. Нечего мне на что-то там надеяться. Я вынул из записной книжки четыре Лелиных письма — она писала мне в Амушево из Ленинграда, — открыл в печке медную дверцу, вынул вьюшки, чиркнул спичку. Письма сгорели быстро. Вот только что они были — и вот их нет. Потом взял фото, где мы снялись вдвоем. «Ее я все-таки жечь не стану, — решил я. — А с собой я имею право делать что угодно». Лезвием безопасной бритвы я отрезал свое изображение, отделил его от Лели. Теперь она одна стояла на площади этого маленького городка, на фоне полотняного дворца, и только кусочек моего плеча остался рядом с ней. Я сжег свою половину фотокарточки, а Лелину вложил обратно в записную книжку.
Когда все было кончено, мне вдруг стало жаль Лелю. Будто это не она прогнала меня от себя, а я сам чем-то обидел ее и в чем-то перед нею виноват. Она вспомнилась мне не сердитой, не распахнувшей передо мной дверь, чтобы я выкатывался, а беззащитной, зябкой — такой, какой была у причала парома на вечерней реке. Но я оборвал эти бесполезные мысли. Надо забыть ее.
В порядке погружения в бытие я записался в стрелковый кружок, которым руководил Юрий Юрьевич, наш преподаватель военного дела. Теперь каждое воскресенье в двенадцать дня приходил я на стадион «Красный керамик», где был стрелковый тир. Винтовку я собирал и разбирал на «отлично», это дело я давно освоил. И вот у меня в руках настоящее боевое оружие — с желтым прикладом, с непросверленной казенной частью.
Мы становились по команде «смирно», потом Юрий Юрьевич называл чью-нибудь фамилию. Тот, кого он вызывал первым, строевым шагом шел к стене, вынимал из деревянных захватов винтовку, подходил с ней к Юрию Юрьевичу. Юрий Юрьевич выдавал три патрона. Но не сразу все три — он вручал их по одному, каждый патрон с силой кладя на ладонь стрелка.
Ощущая бодрящую тяжесть оружия, по красноватому ксилолитовому полу я иду к толстому и жесткому темно-зеленому мату, ложусь на него животом, примащиваюсь поудобнее.
— Отставить! — кричит вдруг Юрий Юрьевич. — Куда левый локоть завел! Вы здесь не на уроке танцев, это вам не танго «Голубой цветок»! Встать!
Приходилось вскакивать по стойке «смирно» и выслушивать его руководящие указания. С каждого кружковца он семь потов норовил согнать, прежде чем разрешал отстреляться. Но эта придирчивость не обижала. Я подчинялся без обиды. Ведь есть радость и в подчинении — когда знаешь, что тот, кому подчиняешься, сам подчинен чему-то высшему и командует тобой вовсе не для своего удовольствия.
Но вот винтовка наведена на цель. Там, на другом конце тира, мишень. Она состоит из кругов, но круги эти накладываются на изображение неприятельского солдата. Я целюсь в него, он целится в меня. Он в военной форме — не в красноармейской, конечно, а в невесть какой. И каска у него не наша, конечно. Но она и не такая, как у немцев в кинохронике. И она не такая, не чуть продолговатая, как у англичан. Она нечто среднее между немецкой и английской — гибрид, к которому не придерется ни один военный атташе. И лицо у солдата — неизвестно какое: не немец, не финн, не англичанин, не француз. Просто безымянный солдат, который старательно целится в другого безымянного солдата.
Я мягко, бархатно нажимаю на спусковой крючок. Чувствую сильный, но безболезненный толчок, — безболезненный потому, что приклад как надо прижат к плечу. Одновременно слышу выстрел. Он не оглушает. Свой выстрел никогда не кажется громким. Эхо еще мечется между бетонными кессонами перекрытия, а пуля давно уже там, где ей надо быть. Стреляю я неплохо, и иногда за это, в знак поощрения, Юрий Юрьевич дает мне один или два патрона сверх нормы — для удовольствия.