Сестра печали - Страница 77


К оглавлению

77

Надев брюки, но не надевая гимнастерок, мы выстраивались вдоль нар на медосмотр, или, как говорилось неофициально, «становились на вшивость». Приходила санитарка и осматривала воротнички рубах. Но вшей пока что не было, хоть некоторым очень бы хотелось их иметь: у кого обнаруживали педикулез, того посылали на день в Ленинград на санобработку. Спать мы ложились по отбою, и хоть нары были общие, но у каждого был свой матрас, свои простыни, подушка и одеяло. Кормили в столовой — и, до поры до времени, очень хорошо. До войны, на гражданке, я ел хуже. Вспоминая прежний сарделечно-кисельный рацион, я невольно думал о том, что здесь, при такой работе, я бы на нем протянул ноги. Солдатское денежное довольствие здесь было больше, чем в пехоте: не двадцать, а пятьдесят рублей в месяц. И курили мы не махорку, а «Звездочку», а иногда даже и «Беломор». Как-никак мы служили в военно-воздушных силах.

От Лели письма получал я часто и часто писал ей. Она по-прежнему работала на окопах, но теперь уже в другом месте, где-то у Уткиной заводи, совсем близко от города. Приехать ко мне она не могла, ее бы не отпустили, да я особенно и не звал ее к себе, потому что порядки в БАО были строгие, и меня бы, пожалуй, просто не вызвали к ней. Здесь было строже, чем в пехоте, потому что здесь по-настоящему воевали только летчики. В свободное время я перечитывал Лелины письма, они были нежные и немного грустные. О бомбежках и обстрелах Ленинграда она ничего не писала, будто их и не было, — может быть, просто чтоб не огорчать меня.

Но я-то знал, что город теперь бомбят и обстреливают. Аэродром находится не так уж далеко от Ленинграда, и по вечерам на юге видны были размытые, неясные световые полосы — лучи прожекторов. Видны были вспышки, короткие и беззвучные, похожие на июльские зарницы в ту пору, когда созревает рожь. Иногда горизонт начинал колыхаться, набухать темно-красным цветом: значит, что-то горит. В ночь на девятое сентября зарево было очень сильное и долго не спадало.

На другой день прошел слух, что сгорело много домов и что второй день горят Бадаевские склады. Через четыре дня стало известно, что в Ленинграде вторично сократили хлебную норму и что рабочим теперь дают пятьсот грамм, служащим и детям триста, а иждивенцам только двести пятьдесят грамм. Тогда говорили, что из-за того, что на Бадаевских складах сгорело много муки. У нас же пока что никаких ограничений не было и еды хватало, хоть мы и тратили много сил на работе.

В октябре нам сократили норму, кормить стали похуже. Теперь мы съедали без остатка все, что нам давали. До этого нарезанный хлеб лежал в столовой на столах, и каждый брал сколько хотел; теперь его стали выдавать пайками. Голода еще не было, но иные уже начали поговаривать, как хорошо они ели до войны. Еще недавно наряд на кухню считался чуть ли не самым плохим, от него всячески отвиливали; теперь всем хотелось дежурить на кухне, и некоторые из-за этого лебезили перед начальством.

Главные строительные работы на аэродроме уже закончились, все, что надо сделать, сделали, и часть бойцов откомандировали в город, говорили — в пехоту. Уходящие были довольны, потому что в пехоте хоть и опаснее, но зато на переднем крае кормят по первой армейской норме, да и начальство там не такое придирчивое, потому что само ходит под пулями. У нас на аэродроме теперь была вторая армейская норма снабжения, тыловая. К летчикам это, конечно, не относилось. Но и не летчикам жить еще было можно. Я накопил немного хлеба и несколько кусков сахара и с одним откомандированным переслал Леле. Она сразу же прислала письмо, чтоб я этого больше не делал, потому что ни в чем она не нуждается. Но я-то знал, что в Ленинграде становится все хуже и хуже.

Тех, кого не отчислили из БАО, заново распределили по ротам. Меня и еще нескольких влили в автороту. И я, и эти бойцы понимали в автомашинах так же мало, как и в самолетах, но этого от нас и не требовалось. Мы несли вспомогательную и караульную службу.

Теперь я жил в землянке. Взводная землянка была большая, человек на пятьдесят. По обеим сторонам ее шли одноэтажные нары-лежаки; с правой стороны нары прерывались большой кирпичной печкой; точнее сказать, они примыкали к ней почти вплотную. В передней части землянки был тамбур, а в конце — небольшое окошко и стол. Вправо от стола — дверь в отсек помпотеха. По-прежнему спали мы на матрасах, имелись и простыни, и одеяла, но теперь и шоферам, и трактористам, и нам, новичкам, все чаще приходилось спать одетыми — из-за частых нарядов. Появились и вши, но недавней ценности они уже не имели: в Ленинград на санобработку из-за них теперь не посылали.

Аэродром на моей памяти бомбили только два раза, да и то, к счастью, никого не убило. Снаряды до нас вообще не долетали. А в Ленинграде…

Стоя с винтовкой на ночном посту возле склада ГСМ или возле гаража спецмашин, или патрулируя тылы капониров, я часто видел огненные сполохи и красноватые, неяркие, медленно расползающиеся пятна на южной стороне горизонта. Осенние ночи становились все холоднее, воздух все прозрачнее, и с каждой новой ночью Ленинград словно понемножку приближался ко мне.

Я знал, что Леля в Ленинграде, что тетка устроила ее работать на фабрику и что у нее рабочая карточка. Но от этого было не легче: Леля подвергалась теперь куда большей опасности, чем я. Это казалось мне странным и несправедливым, и было немного стыдно за себя, хоть я в этом был не виноват.

Но даже самое плохое не бывает сплошь плохим и даже самое грустное не бывает сплошь грустным. Никакой беде не сплести такой сети, чтоб в ней не было прорех. Я уже перестал надеяться, что Костя остался в живых, — и вдруг от него пришло письмо из Челябинска.

77