Уже не так далеко было до забора, когда путь мне преградил завал из горящих досок. Я свернул в боковой проход, потом еще раз свернул — и вдруг снова очутился у колодца. Здесь полыхало вовсю. Я побежал со своей ношей обратно, свернул на этот раз налево и очутился в тихом месте. Штабеля здесь стояли в целости и сохранности, только со стороны тянуло дымом. Бомбежка вдруг кончилась, самолетов не стало слышно, и только зенитки почему-то продолжали бить.
Когда я подтащил Логутенка к забору и положил его на землю, снова с неба послышалось гуденье. Видно, «юнкерсы» пошли во второй заход. «Ну, теперь-то не так страшно», — подумал я. В этот миг рядом ударил ослепительный грохот, меня толкануло в плечо и швырнуло прямо на Логутенка. Мне почудилось, что я куда-то лечу — лечу и никак не могу упасть. Потом ничего не стало.
Меня разбудила боль. Кто-то грубо, с силой вытаскивал меня из моего несуществования. Я начал кричать. Но или не слушали, или не слышали. Что-то закачалось подо мной, и я опять полетел куда-то, но теперь это было больно.
— Тот тоже живой! Неси! Неси! — услышал я из страшной дали писклявый голос санинструктора Денникова — и сразу не то уснул, не то кто-то выключил рубильник, и всюду стало темно и тихо.
Этот госпиталь был развернут в помещении Дома культуры. Первые дни я лежал на правом боку в небольшой четырехкоечной послеоперационной палате, у самого окна. Оконный проем доходил почти до пола, и днем, когда поднимали синюю бумажную штору, я мог видеть улицу. Это была улица военного времени; и если б на моем месте лежал какой-нибудь марсианин, свалившийся сюда прямо с неба, он и то понял бы, что дело в городе неладно. Две витрины, заделанные досками, и угловое окно в нижнем этаже, забранное кирпичом, и узкая бетонированная амбразура в этом окне; а все остальные окна крест-накрест перечеркнуты бумажными полосами.
Ранение мое оказалось не то чтоб несерьезным, но для жизни не опасным. Просто я потерял много крови, так как нас с Логутенком не сразу хватились и не сразу нашли. Мне поранило левую руку чуть ниже плеча, не осколком бомбы, а обломком доски. Кость была цела, но в мускульной ткани застряло несколько щепок. Крупные щепки вытащили или вырезали — я не помню, как это происходило, — мелкие еще сидели во мне и выходили с гноем. Рука вздулась и болела.
Но постепенно я привык к боли. А когда я привык, то боль стала постепенно уходить. После каждой перевязки я чувствовал себя все лучше. Осталась только слабость, и все время хотелось есть, хотя кормили в госпитале хорошо: голодное время еще не началось.
Как только я немного очухался и начал понимать, что к чему, я попросил сестричку написать Леле; несмотря на то, что повреждена была левая рука, я правой писать не мог еще. Письмо пошло к Леле, и я стал ждать ее. По моим расчетам, Леля должна была явиться в госпиталь через день.
Мне почему-то казалось, что ее пропустят в палату в любое время, кроме ночи, конечно. Я представлял себе, как она войдет. Ее шаги я услышу еще издалека и притворюсь, будто сплю. Она войдет, но сразу меня не увидит, потому что я ведь лицом к окну. Она спросит Гамизова, что лежит на соседней койке, где же я. Тогда я запою будто бы пьяным голосом: «Скажите, девушки, подружке вашей…» Она засмеется, а может, и засмеется и заплачет, и подбежит ко мне.
Миновал день отправки письма и настал следующий. На душе у меня было спокойно и ясно. Сегодня к вечеру письмо придет по адресу, а завтра Леля придет ко мне, и сегодня я могу заранее радоваться завтрашнему дню. И сводка сегодня не такая уж плохая: наши крепко держатся под Лугой. Вдобавок я начал ходить. И теперь, выйдя в коридор, миновав умывалку, я спустился по лестнице на шесть маршей. Лестница была запасная, я никого не встретил. Потом, пройдя длинный коридор, я уперся в широкую стеклянную дверь, толкнул ее ногой и очутился на большой парадной площадке. Здесь за белым столиком сидела санитарка, около нее на стене чернел телефон. Санитарка читала книгу и при виде меня захлопнула ее. Это было «Красное и черное» Стендаля.
— Девушка, можно позвонить?
Она посмотрела в коридор.
— Звоните, но только чтоб недолго. И потом тут кнопки перепутаны. — Она подняла на меня глаза, и я понял, что она только что плакала. «Очевидно, из-за аббата Сореля», — подумал я.
Я снял трубку и, держа ее в руке, нажал на кнопку «Б», назвал барышне номер. Сквозь телефонные писки и хрипы я услышал шум примусов от кухни, чьи-то шаркающие шаги. На самом деле ничего этого слышать я не мог.
— Номер не отвечает, — проговорила барышня.
— Вы потом можете еще раз позвонить, — сказала санитарка, пристально посмотрев на меня. — Это вы домой?
— Да, — ответил я. — Но там нет никого.
— Вы потом можете еще раз позвонить, — повторила девушка, встав с белого стула. — Я еще два часа дежурю… Скажите, вы часто писали домой, пока вас не ранило?
— Меня очень быстро ранило, — ответил я. — А что?
— Папа нам каждый день писал с фронта, а теперь одиннадцатый день нет письма. Как вы думаете?
— Просто полевая почта плохо работает. Потом вам сразу целая пачка писем придет, — небрежно ответил я, направляясь к стеклянной двери.
— Это вы серьезно говорите? — спросила она, забегая вперед и распахивая передо мной дверь.
— А с чего мне вам врать!
Я зашагал по коридору, не оглядываясь. Я знал, что полевая почта не так уж плохо работает.
Добравшись до своей палаты, я прошел мимо дверей, поднялся по какой-то лесенке в пять ступенек и очутился в узеньком безлюдном коридорчике, куда выходили узкие коричневые двери. «Костюмерная» — прочел я на одной, а на другой — «Гримерная». Я толкнул ногой дверь в гримерную. Это была маленькая комнатка с круглым, как иллюминатор, незамаскированным окошком и темно-вишневыми стенами. В одном углу ее стоял жестяной ящик с надписью «гипс медицинский», связками лежали тонкие деревянные брусочки, а подальше стояло красное плюшевое кресло; весело блестело большое, почти во всю стену, зеркало.