Осторожно, боясь удариться перевязанной рукой о подлокотник, я уселся в кресло. Из зеркала на меня глядел бледный, но не исхудалый бритоголовый субъект в серых полосатых пижамных штанах, в рубашке с завязками вместо пуговиц. «Вот до чего — и то ничего», — подумал я и стал смотреть в круглое окно.
Окно выходило на север. Внизу лежали застывшие волны крыш. Если бы стать великаном — можно было бы побежать по ним, с гребня на гребень, перепрыгивая через дворы и улицы, через Обводный, Фонтанку, канал Грибоедова, Мойку, Неву… Через десять минут был бы на Васильевском острове!»
Потом я загадал: сосчитаю до ста; если никто сюда не заявится и не погонит меня в палату, значит, завтра, и послезавтра, и вообще, и в частности, и во веки веков все будет хорошо. Я честно, не торопясь и не пропуская ни одной цифры, досчитал до сотни. Никто не вошел. Но я не торопился уходить. Давно не бывал один, все на людях, все на виду у какого-нибудь хоть маленького, да начальства. Я соскучился по самому себе. Теперь одиночество, как большое спокойное море, омывало меня, уносило куда-то. С каждой минутой на душе становилось легче. Затем я тихо вышел из комнатки, тихо вернулся в палату.
— «Доской раненный» пришел! Ура! — громогласно объявил Гамизов. — Ну, как первый выход?
Мне совсем не нравилось это дурацкое прозвище. Но рассказывать о том, что доской садануло меня, когда я вытаскивал Логутенка, было как-то неловко. Да и поди проверь: из медсанбата его отвезли в другой госпиталь.
— Слушайте, ребята, завтра ко мне должна прийти одна знакомая, так вы при ней так меня не называйте, — попросил я.
— Ладно, никто завтра тебя не будет звать «доской раненный», — ответил за всю палату Гамизов. — И никто девушке не скажет, что тебя повредило заборной доской. Ты герой-летчик: ты сбил пять «мессершмиттов», а шестой сбил тебя. Страна должна знать своих героев! Девушка будет гордиться тобой.
— Она знает, что никакой я не летчик.
— Не бойся, все будет в порядке. Мы ж понимаем… — Он уткнулся в «Борьбу миров» Уэллса, держа книгу обеими руками над лицом. Мне была видна обложка с зеленым гигантским марсианином; на трех железных ногах он шагал над горящим Лондоном. Гамизов много читал, но никак не мог привыкнуть, что в книгах действуют вымышленные люди. Вот и теперь, не отрываясь от книги, он начал выражать недовольство:
— Плохой, сволочной человек — и ничего больше! Трепач чертов!
— Чего ты ругаешься? — спросил я его. — Кто трепач?
— Артиллерист этот трепач — вот кто! Натрепал языком: будем с марсианами бороться, и то, и се — а потом размагнитился, пить стал, сдрейфил. Не люблю таких.
— Опять ты переживаешь! Ведь это только на бумаге.
— Сам знаю, что на бумаге, — обиженно ответил Гамизов. — Но не люблю нечестных людей… Вот нам бы сейчас такой тепловой луч, как у марсиан! Мы бы живо перешли в наступленье, а там и до Берлина бы дошли.
— Луч в книжке только. Ты вот без луча дойди.
— Это ты дойди. Я никуда уже не дойду, — тихо ответил Гамизов, и мне стало стыдно за свои слова: у него была ампутирована правая ступня.
— Ты, Гамиз, извини меня. Я что-то не то сказал…
— Ты ж не со зла, просто не подумавши…
На следующий день я проснулся рано. До обеда Леля как бы с каждой минутой приближалась ко мне. Вот она уже выходит из дому, вот идет по Симпатичной линии к трамваю, вот входит в подъезд Дома культуры… Несколько раз я спускался на первый этаж встречать ее. Становился у стены, покрашенной бледно-зеленой масляной краской, под табличкой со стрелкой «Буфет» — и ждал. Проходили ходячие раненые, санитарки, медсестрички, врачи. Меня никто не гнал отсюда, но каждый, проходя мимо, скользил взглядом по мне, и стоять было неловко. Я переходил к другой стене, где висела другая табличка со стрелкой — «Радиоузел ДК». Потом шел наверх. На душе было тревожно, но рука почти совсем не болела и голова от ходьбы не кружилась.
После ужина мне стало казаться, что Леля не придет никогда. Теперь она с каждой минутой отдалялась от меня. Я уже не мог представить ее шагающей по улице, входящей в подъезд. Леля где-то там, на Васильевском. И Васильевский далеко-далеко и, как корабль, отплывает все дальше и дальше. Да, наверно, Костя прав: «Она не для тебя, Чухна. Когда-нибудь она от тебя уйдет и не вернется». Нет, этого быть не может!.. А если она больна?
— Что ты мрачно молчишь? — подал вдруг голос Гамизов. — Нечего психовать! Если девушка не пришла, то это еще ничего не значит. Сейчас время военное… Ты по телефону звонил ей?
— Нет у нее телефона.
— А у ее родных?
— У тетки ее есть на работе, да я не помню номера. А записная книжка пропала, ее, наверно, вместе с гимнастеркой выбросили. И справочное бюро теперь не действует.
— А ты говорил, что у тебя дома есть телефон.
— Я два раза звонил. Никто не отвечает.
— А ты третий раз позвони.
Я молча поднялся с койки, натянул пижамные штаны. В палате было тихо. Дежурная дремала в соседней маленькой комнатке на белом клеенчатом диване. Спустившись по запасной лестнице, я прошел знакомым коридором до стеклянной двери. За белым столиком опять дежурила та же санитарка. Глаза у нее на этот раз были не заплаканные, а какие-то выплаканные. Она сидела ссутулясь, глядя в одну точку, и хоть и узнала, но почти не обратила на меня внимания. Расспрашивать ее ни о чем я не стал. Нажав на кнопку «Б», которая на самом деле была кнопкой «А», я назвал номер.
— Кто там? Кто там? Кого надо? — услышал я громкий испуганный голос тети Ыры. Она всегда говорила в трубку таким тоном, будто абонент стоит за дверью квартиры с топором в руке. Всю жизнь она не могла привыкнуть к телефону. Узнав мой голос и узнав, что я в госпитале, она расплакалась, потом успокоилась и стала торопливо сообщать новости. От Кости писем пока что нет. Дядя Личность дней десять тому назад зашел на квартиру на полчасика. Он в военной форме, поздоровел, не пьет; сам о себе сказал, что был свинья свиньей, а теперь ради такого дела человеком стал.